Идеология труда в современной России

Статьи и рассылки / Темы статей / Экономика и право
Тема
[-]
Русская культура о труде  

***

Труд в России — выживание или подвиг?

Миф о русской лени не подтверждается ни современной статистикой, ни историей культуры государства рабочих и крестьян. Почему же он так легко прижился? Возможно, в нём задевается недовольство трудом в постсоветской России, представление о его низкой ценности, бесполезности, нереализованное желание «вздохнуть свободно»?

Опросы ВЦОИМ в 1989–1991 годах демонстрируют приверженность наших соотечественников труду: лишь для 10% приоритетом было свободное время или лёгкая работа, хотя 45% согласны были поступиться заработками ради стабильности и уверенности в завтрашнем дне. Всемирное и Европейское исследование ценностей (WVS и EVS) в то же время зафиксировало, что главное качество, которое респонденты хотят привить ребёнку, — это трудолюбие. Его отметили в 93% случаев, чаще, чем где бы то ни было в мире. Для сравнения: в скандинавских странах любовь к труду упомянули лишь 2—7%, в США — 49%, а в Китае — 65%.

Однако эти цифры скрывают важнейший идеологический перелом, пришедшийся где-то на 1990 год. По данным РАНХиГС, в этот момент у народа внезапно пропала вера в то, что упорным трудом можно добиться материального благополучия. Ещё в 1988 году 34% опрошенных считали, что от увеличения трудовой активности значительно увеличиться их заработная плата, а рекордный 71% боялся, что из-за отлынивания их зарплата значительно упадёт. В 1990 году же так ответили лишь 6% и 26%! ВЦИОМ прямо спрашивал, каким образом люди достигают богатства: самым популярным ответом (65%) стал «наживают деньги нечестным путём», 33% пожаловались на принципиально несправедливое распределение доходов, а 28% сослались на кумовство. Про трудолюбие упомянули лишь 9%. Это заставляет взглянуть под другим углом на вопрос о том, чего в первую очередь не хватает советскому человеку: материального достатка (56%).

WVS показывает, что наименьшую ценность наши граждане придавали у детей воображению (11%), бескорыстности/неэгоистичности (24%), послушанию (26%) и независимости (29%). Не совсем ясно, как по населению распределялись два последних качества, но они оба сильно отставали от мирового уровня: в том же Китае независимость была важна для 84% опрошенных (послушание — 9%!). В России гораздо меньше думали и о привитии хороших манер, но больше — о бережливости.

В общем, работа стала явлением максимально двусмысленным. Исследователи, обвиняющие советского человека в недоверии к окружающим и эгоизме, не схватывают всю полноту проблемы. Люди по инерции хотели трудиться, скорее всего, и в перестройке видели движение к большей меритократии, справедливости, свободе инициативы; иными словами, к «настоящему» царству труда, не сдерживаемого закостеневшей бюрократией. Но их ждало тотальное разочарование: потребность банально выживать вместо раскрепощения творческих способностей. Социалистические представления о работе как самореализации замещались капиталистической концепцией продажи рабочей силы как удела низших классов. Впрочем, и эта оценка упрощает ситуацию, скрывает постоянную борьбу между по-человечески ценным трудом и трудом обесцененным.

Опросы WVS в 2017 году фиксируют ожидаемое в капиталистической среде размывание советских ценностей: своим детям прививают трудолюбие уже на 16% меньше респондентов, бережливость — на 13% меньше, терпимость и уважение к людям — на 15% меньше, бескорыстие — на 8% меньше. Особо тревожно, что на их место не пришли какие-то иные качества. На 5% чаще стали говорить про независимость и воображение, на 4% — про религиозность (всего 12%, несмотря на кажущееся возрождение религий). Если смотреть в динамике, то какие-то новые ценности начали возникать перед кризисом 2008 года, но затем произошло буквально «обесценивание» всех качеств. В этом контексте несколько странно, что РАНХиГС отмечает рост веры в материальную отдачу трудолюбия (конечно, всё равно сильно ниже, чем было в 1988 и тем более в 1986 годах): в 2016 году 21% верил в возможность значительно повысить зарплату дополнительной трудовой активностью. Впрочем, здесь стоит отметить пропасть между заниженными ожиданиями занятых по найму и одинаково высокой верой руководителей и самозанятых.

По данным доклада РАНХиГС «Стимулы и мотивы участия работников…», с 2006 по 2012 год выросла общая убеждённость в возможности обеспечить себе общественный престиж с помощью образования и личных качеств. Впрочем, наиболее верными путями считались владение деньгами (55%), доступ к власти (42%) или должностям (37%), а также семья (36%). За тот же период работники стали чаще отмечать важность полезности работы для общества (с 27% до 30%) и её интересного содержания (с 45% до 56%) — то есть произошёл заметный поворот от выживания к осмысленному труду. Однако, во-первых, самым главным параметром всегда оставалась величина заработка (84%). Во-вторых, к 2016 году энтузиазм по поводу социальной значимости работы снова рухнул, а вот ценность зарплаты осталась непоколебимой. Наёмные работники в 92% случаев ориентировались на оплату труда, в 28% рассчитывали на карьерный рост и лишь в 8% думали о престиже! Добавим сюда мониторинг экономического положения НИУ ВШЭ, сообщающий, что с 2005 по 2012 год росла доля людей, «часто» идентифицирующих себя со своей профессией (57,5%). Затем и здесь произошёл значительный спад, до 50% к 2018 году. Опять же характерно, что в период спада у людей разрушилось чувство всякой идентичности, идентичности как таковой — и возрастной группы, и национальности, и вероисповедания, и политических взглядов.

Сопоставление всех этих цифр рисует перед нами картину отнюдь не лени (тем более врождённо-национальной, что в принципе является оксюмороном), а прострации. Люди были ошарашены незаконной приватизацией и крахом СССР, но восстановились; они были готовы перетерпеть последствия кризиса и западных санкций, но так и не дождались неоднократно обещанного прорыва, экономического и социального. Не стоит при этом преувеличивать нашу инертность: надежда, вроде появившейся в стабильные 2000-е годы, пробуждает и энтузиазм, и жажду осмысленности труда, и чувство общности, и попытки добиться в жизни чего-то большего.

Доклады РАНХиГС отмечают некоторые парадоксы такого «фрустрированного», но готового к новому рывку состояния. Так, хотя с 2006 по 2016 год охват организаций профсоюзами упал почти в два раза (до 31,5%, особенно в частном секторе), субъективная вера в возможность разрешить конфликты с администрацией при помощи рабочих объединений увеличилась в 3,6 раза (до 26,7%)! Конечно, это совсем не то же самое, что обсуждаемый в США и Европе последние пять лет скачок требований к «рабочей обстановке» и «культуре компании», когда порядка трети работников готовы поступиться зарплатой в обмен на уважительное (даже эмпатичное) отношение начальства, комфортный ритм работы, открытое офисное пространство с приятными коллегами и т.п., а порядка 80% начинают подыскивать место получше, если сталкиваются в психологическим насилием или домогательствами. Стоит отметить, что одновременно на Западе люди жаждут большей стабильности (перестать «прыгать» между компаниями и профессиями) и меньшей экспансии рабочих обязанностей в свободное время (вроде неожиданных заданий посреди ночи), так что какие-то проблемы универсальны для капитализма.

Но и наша страна, богатая образованными людьми, природными ресурсами, высокими культурными ценностями, ожидает качественного скачкак. «Сжатие» ценностей и рациональных расчётов можно рассматривать как гаснущий потенциал, зреющее недовольство. Народ упорно работает, как то демонстрирует статистика, но не видит ясной цели, понятного будущего, а потому и отдачи от своих усилий. Это вопрос не просто правильной экономической модели, а политической воли и фантазии. Когда решать его, если не сейчас?

Автор Дмитрий Буянов

Источник - https://regnum.ru/news/society/3616277.html

***

Есть ли будущее у коллективизма во времена торжества индивидуализма?

Противопоставляя русский коллективизм и западный индивидуализм, мы неизбежно придём к мрачному выводу: наш особый путь окончен, мелкий буржуазный индивид победил. Даже решительный патриотизм не даст нам большего, чем капитализм в отдельно взятой стране. Однако коллективизм — не уникальная черта русской крестьянской общины. Мы — часть великой альтернативно-европейской традиции, готовящейся взять над индивидуализмом очередной реванш.

Считается, что в русской культуре заложена особая тяга к коллективизму, общинности, соборности, в то время как европейцы издавна борются за освобождение индивида от внешних пут. Интеллигенты XIX века, даже западники вроде Герцена, видели в отсталости России шанс свернуть с капиталистического пути отчуждения человека и создать более гармоничное общество, чем «войну всех против всех» за личный комфорт. Светлана Бойм в исследовании, посвящённом быту, отмечает, что само понятие «частной жизни» в России приживалось с трудом: его не было в словаре Даря, и даже ходившее при Петре I слово «приватность» быстро исчезло.

С развалом СССР от особого русского пути мало что осталось (да и уникальность советского опыта ретроспективно ставится под сомнение), и совершенно не ясно, что можно противопоставить экспансии глобально-западной культуры и товарно-рыночных ценностей. Призыв поддержать отечественного производителя гораздо ближе к мировоззрению Соединённых Штатов, чем к крестьянской общинности. Некоторые ищут потенциал солидарности в православии, но нынешнее религиозное возрождение не то, что прежде. В моде индивидуальная вера, нередко крайне эклектичная и не признающая авторитетов. Так что же, коллективизм остался во временах аграрной экономики и первых крупных промышленных фабрик? Европеизация и обуржуазивание всё-таки разрушили наши соборные культурные коды?

Бойм, отдавая должное российским особенностям, всё же напоминает: «проникновение» Запада случилось не вчера; скорее мы всегда были частью его традиций. Славянофилы переиначивали Гердера и Шеллинга, иногда называемый первым оригинальным русским мыслителем Белинский начинал с фанатичного следования Гегелю. Прогрессивное буржуазное общество жило по законам comme il faut (комильфо), включающим заботу о педикюре и идеальное знание французского. Сегодняшние либералы доходят до того, что всю российскую уникальность сводят к типичным тенденциям усреднённой европейской страны, обладающей соответствующим (отстающим от «первого мира») уровнем ВВП на душу населения, соотношением экономических секторов и т.п. Не впадая в крайности, можно утверждать: западня традиция, альтернативной ветвью которой мы являемся (или, по возможности, хотим быть), не монолитно-индивидуалистична. Внимательное рассмотрение истории, современной мысли и практики откроет немало развилок, ведущих к различным видам коллективного бытия.

Николь Лоро, исследуя демократию в Древней Греции, описывает очень понятые нам противоречия соборности. Народ составляет мистическое единство, освящённое общим мифическим происхождением и поддерживаемое повторяющими праздниками, ритуалами, риторическими формулами. Верным считается лишь решение, принятое единогласно. Конфликты осмысляются как напряжение между двумя одинаковыми, взаимозаменяемыми половинами (третьей стороны, а уж тем более индивидуальной позиции, не допускается, иногда даже законодательно); победившее большинство принимается как необходимое зло, но облагается чувством вины и необходимостью «компенсировать» проигрыш других. Если кого-то нужно сделать козлом отпущения, то объявляется, что он — внешняя сила, шпион, проникший в единое тело полиса, и т.д. Угрожает единству фактическое социальное расслоение, при котором высшие слои вступают в «классовые» заговоры с властями других городов и порабощают сограждан ради выгоды. В миниатюре аналогичные сюжеты разыгрываются в современных коммунах, которым удаётся наладить хозяйство и производить излишек.

Русских обвиняют в подчинении личности коллективу. Помимо того, что наша философия обычно искала баланс индивидуальности и кооперации, именно западные великие идеологи и поэты превозносили «растворение личности в единстве». Таков рай в «Божественной комедии» Данте, где человек полностью теряет себя в излучаемом Богом свете (идея не слишком христианская, учитывая обещание воскресения во плоти). Реформация, на первый взгляд усиливающая индивида перед лицом Церкви, на деле принизила индивидуальное существование и свободу воли: судьбы и наказания предрешены заранее, усилия в этой жизни служат лишь способом понять, что уготовил тебе отдалённый от мира Бог. Неудивительно, что протестанты просто сменили стремящийся к тотальности церковный институт на его светский аналог — государство. Историк Паоло Проди считает, что этот шаг позволил государству объединить в своих руках власть над материальным существованием (правом) и власть над совестью: угроза морали стала угрозой общественному порядку, и наоборот.

В этом плане показателен Гегель, расписывающий нацию как единое тело (впрочем, он в этом не оригинален). Западная философия вообще одержима поисками высшего Единства, и даже радикально левые мыслители долгое время скорее разоблачали фиктивность реальных «сборок», скрывающих внутренние противоречия, чем требовали всеобщей независимости и анархизма. Если Александр Богданов создавал тектологию как теорию универсальной целостности, то её перетекание в западную теорию систем нисколько не удивительно: проблема того, как всё в мире взаимосвязано и задаёт (или должно задавать) высшую гармонию, активно поднимается в Европе и США, хотя и в более сложных научных формах, чем у немецких классиков.

Сложностность, открытые системы, Объектно-ориентированная онтология, диалектический материализм, сборки — все эти подходы пытаются переопределить старую проблему части и целого, показав, что индивидуальность и коллективность всегда находятся в сложном взаимодействии, и победа одной из крайностей приводит к смерти. Если попытаться выделить здесь общее ядро, то получится следующее. Индивид — открытая система, постоянно определяющая себя через внешние связи с системами верхнего (окружающая среда) и низшего (подчинённые элементы, типа клеток тела) порядка. Система культивирует одни связи и отвергает другие в соответствии с внутренней логикой, что нередко представляется как наличие у неё собственного «языка». Внешнее воздействие будет работать в той мере, в какой оно «понятно» системе. Однако, в духе Маркса, деятельность системы в изменчивом и неопределённом мире неизбежно меняет и её саму, и мир вокруг. В коллективизме мы видим разные соотношения и взаимодействия между языками/интересами индивидов-подсистем и потенциально разрушительным или редуцирующим давлением надсистемы, обладающей своим языком.

Иными словами, целое всегда больше частей, а части — больше целого. Практический вывод, вытекающий из этого, — всякая сборка динамична и потенциально конфликтна; вместо создания идей статичного идеального общества нужно осваивать навыки управления, проектировать коммуникации, методы мониторинга и обратной связи. Коллектив будущего не может не быть высокотехнологичным (не в плане IT, а в плане организации). Одни мыслители, вроде упомянутого Проди, потому подчёркивают важность борьбы для коллективов и общественных систем: абсолютная победа одного «монополиста», «мнимой всеобщности» (по Ильенкову) быстро обрушит динамичный баланс. Другие на этой почве предлагают новую утопию — преодоление «хаотичной» борьбы общественных сил, нестабильной, негарантированной, чреватой перекосами в ту или другую сторону. Авангард должен создать «отмирающее государство», обеспечивающее максимальную интенсивность борьбы интересов при минимальных потерях для сторон. Странным образом круг замыкается: древнегреческая демократия также пыталась смягчить негативные стороны расколов, ограничить победителя и обеспечить воспроизводство проигравшего. Либо, в более грубом случае, насильно «перетасовать» всех участников и создать новые объединения (в этом плане интересно воскрешение механизма жребия в политике у Давида Ван Рейбрука или некоторых идеологов безусловного базового дохода). Однако теперь большинство не должно испытывать вину за «неправильное» решение; абсолютные категории вообще растворяются. Победители — всего лишь этап, очередной шаг в неидеальном процессе, который в любой момент способен пойти не по плану.

Больной темой здесь выступает популярное утверждение критиков модернизма и «больших нарративов»: всякая коллективность строится на власти. Например, как доказывал Бенедикт Андерсон, «воображаемое сообщество» национализма возникает вокруг реальной государственной структуры (или чего-то ей альтернативного, как было в национально-освободительных движениях). Радикальные анархисты и неолибералы, каждые немного по-своему, на этом основании отрицают крупные объединения. Их умеренные коллеги (Амедео Бертоло и Ханна Арендт, среди прочих) настаивают на разделении видов власти, противопоставлении насильственного господства и разумного согласия с авторитетом. В конечном счёте мыслители приходят к требованию более прямой демократии, будь то просто увеличенное участие граждан в работе министерств, или федерация Советов, или агрегирование предпочтений свободным рынком как замена политики. Ясно, что всякий коллективистский проект потребует постоянной работы над реальными низовыми структурами, поддержание жизни в которых — отдельное искусство, развиваемое в community organizing и других схожих дисциплинах.

Итого, коллективизм — не вымирающий зверь, завязанный на туманный уникальный русский путь. Он остаётся важной частью общей западной традиции, и именно поэтому советский проект не остался местной экзотикой, а оказал колоссальное внимание на весь цивилизованный мир. Да, социологи, антропологи и другие учёные сильно усложнили теорию, пытаясь разобраться с диалектикой индивида и коллектива, то есть с их неустанно развивающимся единством и борьбой. Но цель здесь не в стирании противоречий, а в создании базы для реванша «больших проектов» — на этот раз более стабильных и менее разочаровывающих. Капиталистический мир чувствует, что заходит в какой-то тупик, и на самом деле ожидает успешного прорывного опыта: множество страниц написано про весьма скромные по результатам движения Indignados, самоуправляющиеся этнические сообщества или китайские полугосударственные потребительские организации.

Мы можем говорить про победу индивидуализма в том смысле, что альтернативный коллективизм (всё-таки мы живём в атмосфере корпоративных идеологий, национализма и много чего ещё объединяющего) перестал быть дешёвой забавой. После разочарования в коммунизме люди не хотят общих разговоров — к чему тратиться на смену одной бюрократии другой? В ответ на это «индивидуалистический» век на деле создал богатый инструментарий создания живых общностей. Иронично, что мало кто из сторонников коллективизма озаботился задачей собрать эти инструменты воедино, освоить и перевести в реальные, пусть даже мелкие, проекты. Впрочем, сегодня это возможно, как никогда.

Автор Дмитрий Буянов

Источник - https://regnum.ru/news/society/3615201.html


Дата публикации: 17.06.2022
Добавил:   venjamin.tolstonog
Просмотров: 116
Комментарии
[-]

Комментарии не добавлены

Ваши данные: *  
Имя:

Комментарий: *  
Прикрепить файл  
 


Оценки
[-]
Статья      Уточнения: 0
Польза от статьи
Уточнения: 0
Актуальность данной темы
Уточнения: 0
Объективность автора
Уточнения: 0
Стиль написания статьи
Уточнения: 0
Простота восприятия и понимания
Уточнения: 0

zagluwka
advanced
Отправить
На главную
Beta